“Судьба не придет до тех пор, пока не появится жизнь.” Алик Ривин превращал свою беспомощность инвалида и психа в стихи. В его стихах не было конца.

Портрет Алика Ривина. И. М. Петровский, конец 1940-х.

«Я Алик-мишигинер». Так он говорил о себе, так представлялся. Вручал эту фразу встречным и поперечным как визитную карточку, в то время, когда визитных карточек ни у кого не было. Это все изящные штучки будущих времен. А тогда были — керосинки, керогазы, примусы, галоши с красной байковой подкладкой, сандалии и кепки, кепки. Но была ли у него кепка — мы не знаем. Мишигинер на идише — сумасшедший.

Конечно, он вручал свою звуковую визитную карточку не без радости издевки, не без удовольствия посмеяться и шокировать благопристойность собеседников, но вранья тут не было, все чистая правда: сумасшедший он был настоящий, со справкой. А в справке диагноз — шизофрения.

Значит, по тридцатым годам нашей Родины — пусть кричат уродина — по тридцатым оптимистическим и смертоносным годам, пронизанным маршами и флагами, по тридцатым годам френчей и сапог, физкультурников и пятилеток, а также арестов, допросов и расстрелов — бродил, смеясь и гримасничая, бормоча и передразнивая, бесстрашный шизофреник с роем слов в голове, между которыми он не ставил запятых, не надо.

О жизни его ничего толком неизвестно, ничего непонятно, ни одна дата не стоит твердо и четко, как положено быть в пристойной биографии поэта. Циферки двоятся, скачут, расплываются. Год рождения — то ли 1914-й, то ли 1915-й, а может и 1913-й. На романо-германское отделение литературного факультета ЛИФЛИ поступил в 1932-м, но может быть, в 1933-м. В ленинградскую психбольницу попал летом после первого курса, но это неточно, возможно, после второго.

Год рождения, значит, неясен, и год смерти от голода или бомбы в осажденном Ленинграде приблизителен. Известно только, что осенью 1941-го в треухе, пальто и с книжкой в руке ходил греться в деканат ромгера, к единственной на все здание печке.

Бродил, причастный миру и свободный от него. Мир вливался в Алика-мишигинера всеми своими звуками, образами, чувствами, всей своей забавной чепухой. Песенки, песенки жужжали и крутились у него в голове. Он переиначивал их слова, выдумывал новые. В советскую патетику вторгалась еврейская хохма, бодрость Утесова перемешивалась с черным юмором отщепенца, томная тоска Вертинского превращалась в сюр.

А кто пел эти переиначенные песенки? Для них не было певцов, кроме одного — самого Алика, который болтался по улицам Москвы и Ленинграда, напевая, бормоча, смеясь и танцуя где попало, в частности, на трамвайных остановках. Собственно говоря, вся жизнь его состояла в том, что он болтался по улицам и квартирам людей, которые снисходили до его сумасшествия и соглашались покормить и послушать.

Слова «жратва», «пожрать» встречаются в его стихах — без жалобы и нытья — веселое признание голодного оборванца. Ему наливали в тарелку суп, он в ответ закрывал глаза и пел еврейские псалмы, ему предлагали бутерброды, он брал карамельки. Пел громко, протяжно, с закрытыми глазами уходя в себя, неважно, что снаружи и что говорят и думают внешние люди. Если же кто-то соглашался послушать его стихи, то, считай, пропал — сидя на полу (предпочитал пол стульям), вцепившись двумя руками в собственную ногу, с опущенной одной бровью и резко вздетой другой, Алик кричал, шептал и выл свои стихотворения. Его стихотворения перетекали одно в другое, поток живого, ни секунды не спящего перепутанного сознания, хроника чувств, ирония, издевка над действительностью, любовь, цинизм любви, натурализм слияний, и вдруг в четырех строках — без связи с тем, что до, и тем, что после — провал туда, где дают ручку подписать показания.

Кто-то чего-то не знал и до сих пор не знает, а Алик-мишигинер все знал о своем времени, которое своим, вероятно, не считал: так, попал куда-то и болтается в ожидании… У него не было трех пальцев на руке и денег. Пальцы потерял на заводе, ему отхватил их станок, на завод после школы пошел делать себе правильную анкету для поступления в ЛИФЛИ; анкету сделал, пальцев лишился, из института вылетел. С тех пор нигде не работал. Все время хотел жрать.

Приставал к людям со словами: «Гиб гелд!» — «Дай денег!» — и «Гиб тимак!» — что за слово «тимак»? В словарях его нет. «Дай рубль!» Возможно, это слово из внутреннего языка Алика Ривина, а может быть, дворовый, мальчишеский сленг его детских лет, проведенных в Минске. Требовал тимак за то, что будет читать людям стихи, и требовал тимак за то, что прекратит мучить их стихами. Стихи в нем были бесконечны, лились, лились, лились.

Он думал стихами, чувствовал стихами, дышал стихами, всю свою нелепую никчемную жизнь инвалида и психа претворял в стихи. Где-то он, конечно, жил, но адрес неизвестен, и мемориальная доска на доме ему, безусловно, не светит. Известно только, что это был черный, грязный и пустой чулан, где не было ничего — в самом прямом смысле слова ничего.

Только в углу стопка растрепанных, раздерганных, помятых школьных тетрадей, исписанных его резким, ломаным, острым, как пики кардиограммы, почерком. Туда он записывал свой поток сознания, свой стихотворный бред, чтобы потом вычленять из него отдельные куски и превращать в стихотворения. Помятыми тетрадки были потому, что он на них спал, они были ему подушкой.

Помаленьку занимался бизнесом — собирал пустые бутылки, сдавал их. Еще охотился на кошек, ловил их и сдавал в лаборатории для опытов.

Этого я ему простить не могу, зачем ты безвинных кошек тащил на живодерню, дурачина? Смеется, громко, как всегда: «Я Алик-мишигинер».

Крутится, вертится стих над судьбой, крутится, вертится век молодой, падает, просит пощады, горит и не сгорает, и снова творит. Где эта улица, эта судьба, где эта молодость, что так слаба, так непонятно-спокойна к себе, так аккуратно-безвольна в борьбе?

Где эта хватка, житейский закал, где эти деньги, что каждый алкал, где эта улица, где этот дом, где эта курица, что в мой бульон?

Крутится, вертится век молодой, все обессмертится, станет судьбой, станет кусочком бумаги, потом тихо истлеет, и дело с концом. Капитан, капитан, улыбнитесь, кус ин тохес — это флаг корабля. Наш корабль без флагов и правительств, во вселенной наш корабль — Земля.

Мы летим, только брызжем звездами, как веслом, мы кометой гребем, мы на поезд судьбы опоздали, позади наш корабль времен. Так над бездной, над жизнью, над валом, над жемчужными жабрами звезд, улыбнись, капитан, над штурвалом, наступи этим звездам на хвост.

Раньше взлета волны не поймаешь, раньше света не будет звезды, капитан, капитан, понимаешь, раньше жизни не будет судьбы. Так над жизнью, над схваткой, над смертью, над разбрызганным зеркалом звезд улыбайся, товарищ, бессмертью, наступи ему сердцем на хвост.

Вот придет война большая, Заберемся мы в подвал. Тишину с душой мешая, Ляжем на пол, наповал. Мне, безрукому, остаться С пацанами суждено, И под бомбами шататься Мне на хронику в кино.

Кто скитался по Мильенке, Жрал дарма а-ля фуршет, До сих пор мы все ребенки, Тот же шкиндлик, тот же шкет. Как чаинки, вьются годы, Смерть поднимется со дна, Ты, как я, — дитя природы И прекрасен, как она.

Рослый тополь в чистом поле, Что ты знаешь о войне? Нашей общей кровью полит Ты порубан на земле. И меня во чистом поле Поцелует пуля в лоб, Ветер грех ее замолит, Отпоет воздушный поп.

Вот и в гроб тебя забрали, Ох, я мертвых не бужу, Только страшно мне в подвале, Я еще живой сижу. Сева, Сева, милый Сева, Сиволапая свинья… Трупы справа, трупы слева Сверху ворон, сбоку — я.

Ведомство МЧС сообщило о седьмой жертве в результате взрыва газа в жилом доме в Саратове, судьба троих человек остается неизвестной. В регионе объявлен день траура.

Вратарь, приносивший победы. Легендарному парафи, голкиперу Хосе Луису Чилаверту, который за свою карьеру 62 раза поразил ворота соперников, исполнилось 60 лет.