Бенедикт Лившиц. 1927 год. Фото: архив.
Сделал все, что мог, а главное — con amore…
Из письма Б. Лившица Г. Леонидзе от 22 ноября 1936 г.
Литературный неудачник? «Литературный неудачник, я не знаю, как рождается слава…» — эти слова Бенедикта Лившица из его мемуарной прозы подлежат оспариванию, как и вытекающий из него тезис о его якобы второразрядности.
Литературный неудачник? Бенедикт Лившиц? Да полноте! Давайте судить по достижениям! У славы есть структура и берега, и для поэта это не стадионы, не девичий визг и не миллионные тиражи. То, что досталось Лившицу, дорогого стоит. Высочайшая — золотая — репутация литературного мастера завоевана им по переводческому цеху. В переводах французской, а отчасти и грузинской поэзии он не знал себе равных.
Вот, например, его перевод «Искательниц вшей» Артура Рембо:
Когда на детский лоб, расчесанный до крови,
Нисходит облаком прозрачный рой теней,
Ребенок видит въявь склоненных наготове
Двух ласковых сестер с руками нежных фей.
Вот, усадив его вблизи оконной рамы,
Где в синем воздухе купаются цветы,
Они бестрепетно в его колтун упрямый
Вонзают дивные и страшные персты.
Он слышит, как поет тягуче и невнятно
Дыханья робкого невыразимый мед,
Как с легким присвистом вбирается обратно —
Слюна иль поцелуй? — в полуоткрытый рот…
Пьянея, слышит он в безмолвии стоустом
Биенье их ресниц и тонких пальцев дрожь,
Едва испустит дух с чуть уловимым хрустом
Под ногтем царственным раздавленная вошь…
В нем пробуждается вино чудесной лени,
Как вздох гармоники, как бреда благодать,
И в сердце, млеющем от сладких вожделений,
То гаснет, то горит желанье зарыдать.
А вот его проза поэта — «Полутораглазый стрелец» (1933), эти «теоретические», как их назвал Цезарь Вольпе, мемуары о русском футуризме. Хронологически они обрываются сентябрем 1914 года — отправкой воинской части, где служил Лившиц, на фронт (к слову — навстречу контузии и Георгиевскому кресту). Пока суть да дело, полк квартировал в коридорах и аудиториях столичного Императорского университета:
«Университет не в переносном, а в буквальном смысле сделался очагом заразы. Почему-то солдатам особенно нравилась парадная лестница: они сплошь усеяли ее своим калом. Один шутник, испражнявшийся каждый раз на другой ступеньке, хвастливо заявил мне: — Завтра кончаю университет. Это был своеобразный календарь, гениально им расчисленный, ибо в день, когда он добрался до нижней площадки, нам объявили, что вечером нас отправляют на фронт. Уже смеркалось, когда нас погрузили в товарные вагоны. Запад, Запад!.. Таким ли еще совсем недавно рисовалось мне наступление скифа? Куда им двигаться, атавистическим азийским пластам, дилювиальным ритмам, если цель оказалась маревом, если Запад расколот надвое? Но, даже постигнув бессмысленность вчерашней цели и совсем по-иному соблазненный военной грозой, мчался вперед, на ходу перестраивая свою ярость, дикий гилейский воин, полутораглазый стрелец».
Но для поэта главной все равно остается его собственная лирика. Лившиц к концу жизни вырулил на такие удивительные стихи, как, например, «Одиночество» (июль 1937):
Холмы, холмы… Бесчисленные груди
И явственные выпуклости губ,
Да там, вдали, в шершавом изумруде,
Окаменевший исполинский круп…
Так вот какою ты уснула, Гея,
В соленый погруженная туман,
Когда тебя покинул, холодея,
Тобой пресытившийся Океан!
Еще вдогонку ускользавшим рыбам
Протягивая сонные уста,
Ты чувствовала, как вставали дыбом
Все позвонки Кавказского хребта.
В тот день — в тот век — в бушующем порфире
Тобою были предвосхищены
Все страсти, мыслимые в нашем мире,
Все то, чем мы живем, твои сыны.
И я, блуждая по холмам Джинала,
Прапамять в горных недрах погребя,
Испытываю все, что ты узнала,
Воды уже не видя близ себя.
Эта масштабная, геотектоническая образность, представление о ландшафте и об окоеме как о высочайшем творчестве чрезвычайно созвучны мировосприятию Б. Лившица. Думается, что именно в поздних, грузинских стихах он как никогда близко подошел к воплощению кредо своей поэтической юности, сформулированному еще в 1915 году: «Слово в движении и движение в слове!»
Бенедикт Лившиц с грузинскими писателями у развалин храма Баграти близ Кутаиси. 1936 год. Фото: архив.
Траектория пути
Между тем роль Лившица в литературной жизни России была весьма ощутимой, а творческий путь — на редкость своеобразным. Он вступил в литературу в 1909 году и около трех лет провел правоверным символистом скорее даже французского, нежели русского толка — эдаким парнасцем-антиромантиком. Символизмом, словно коклюшем, Лившиц переболел, но обзавелся критериями красоты и иммунитетом против воинственного бескультурья, граничащего с революционностью в те годы столь предательски неотчетливо.
Это чрезвычайно пригодилось ему в 1912–1914 гг. — на следующем витке, когда он попал сразу в сети и водоворот поэтических и живописных экспериментов Александры Экстер и Давида Бурлюка. Вдосталь измучив себя «по чужому подобью», Лившиц искренне и честно попытался сменить колею и перейти на эстетические позиции русского футуризма. Но если по части «теории» (писания эпатирующих манифестов, например) толк футуристам от Лившица какой-то был, то по части «практики» навар был минимален.
Лившиц буквально «торчал» из них, им не уподобляясь, — да и поди ж ты уподобься Маяковскому или Хлебникову! Или, с другого конца, Кручёных, про которого Мандельштам добродушно и любяще сказал: ну бывает же на свете и просто ерунда!
Первым Лившица-«футуриста» раскусил Корней Чуковский: «Напрасно насилует себя эстет и тайный парнасец г. Бенедикт Лившиц, совершенно случайно примкнувший к этой группе. Шел бы к г. Гумилеву! На что же ему, трудолюбцу, «принцип разрушенной конструкции»! Опьянение — отличная вещь, но трезвый, притворившийся пьяным, оскорбляет и Аполлона, и Бахуса».
Трезвый, притворившийся пьяным, — это, собственно, и есть акмеист, косящий под футуриста. Так что набродившись и перебродив в футуристических лесах и степях и так и не найдя для себя в них никакого меду, Лившиц, не ссорясь и продолжая любить, с ними распростился. Так что же: Лившиц — эстетический хамелеон, легко менявший свою групповую стилистическую окраску в зависимости от того, с кем в то или иное время он был поэтически или по-человечески близок? Нет, это был поиск и обретение себя. Не надо думать, что эти переходы (чтобы не сказать — прыжки!) давались ему легко и непринужденно. На каждом этапе он честно пытался освоиться и пустить корни, но всякий раз утыкался в нехорошую кислотность почвы, в ее, так сказать, неорганичность.
Так, последовательно преодолевая символизм и футуризм, он обрел себя в том, что было ему изначально и подспудно созвучно — в классицистской поэтике акмеизма. Именно эстетическое лоно акме оказалось (а не показалось!) ему домашним и родным. Борис Парамонов как-то говорил по радио, что из Лившица «…вышел некий вариант Мандельштама. Зрелый Лившиц — это Мандельштам эпохи «Камня».
Темой Лившица стало уже не примирение стихии и культуры в некоем эстетическом синтезе, а их извечное противоборство. Символом и живым примером такого противостояния был Петербург. И Бенедикт Лившиц стал певцом Петербурга.
Итак, вектор эволюции Лившица-поэта: символизм — кубо-футуризм — акмеизм.
«Флейта Марсия», титул.
Замечательно, что каждый этап педантично запечатлевался в поэтических книгах Лившица: «символистский» — во «Флейте Марсия» (Киев, 1911), «футуристический» — в «Волчьем солнце» (Петербург и Херсон, 1914), «акмеистический» — в сборниках «Из топи блат» (Киев, 1922, но то была лишь часть более обширной книги «Болотная медуза. Стихи 1918—1922 гг.», так и не вышедшей отдельно) и «Патмос» (Москва, 1926). Все эти книги, заново отредактированные, вошли в качестве разделов в итожащую 20-летие поэтического труда книгу «Кротонский полдень» (Москва, 1928).
Любопытно, что все книги Лившица примерно одинаковы по объему: каждая — по 25–30 стихотворений. Такой же примерно была бы и пятая книга его стихов — «Картвельские оды», — чей выход планировался в Тбилиси на 1937 год, ког